Но и тут вдруг все оборвалось – на внезапном объятии, на смешавшемся дыхании. Анна, Анна… Анна?
– Перестань ты расшифровывать замысел Чесса! – сердито воскликнула Изабо, обращаясь к притихшему Широкову. – Не было там никакого замысла! Ну, возникла идея, ну, ее хватило на пару набросков. А окончательный вариант отлился бы через сорок лет. И этот ваш Пушкин бежал бы через Китай в Америку, как собирался декабрист Ивашев, видишь, и мы не лыком шиты, и принял участие в войне Севера против Юга! Потому что тогда и Пушкину было бы за шестьдесят, и Чеське, и они отлично бы друг друга поняли!
– Это он сам тебе сказал? – растерянно спросил Широков. – И ты все время молчала?!.
Ну, говорил. Только он тогда еще даже набросков не делал. Я думаю, это на уровне застольного трепа шло, – сжалившись, уже не так агрессивно объяснила Изабо. – Да и вообще, ты же его помнишь, половина всех планов осталась именно на уровне застольного трепа. Так что перестань ты мучаться с этой пьесой. Вы не нашли черновиков потому, что их в природе не было и быть не могло.
Широков, насупившись, молча складывал листки в аккуратную стопочку, и один листок все время вылезал, а Широков старательно загонял его на место.
– Слушай, Изабо, а забери-ка ты у него эту штуку, – подал мысль Карлсон. – Ну, на хранение, лет этак на двести. А то он с ней рехнется. Давай пьесу сюда, Анатолий, и сразу у тебя в жизни просветление наступит.
– Ладно, – подумав, согласился Широков. – Может, вы правы, и я просто зациклился. Понимаете, для меня это было не работой – я с Чеськой общался… Но я еще вернусь к Чеськиной идее.
Он уложил листки в папку, завязал ее и вручил… Вальке.
– Мне? – удивился Валька, но тут он встретил взгляд Карлсона. И понял, что в этом жесте был какой-то тайный смысл, понятный всем, кроме него.
– Тебе, – и Широков опустил глаза. – Может, интересно станет, перелистаешь.
– Все! Побежал! Мне машину с досками встречать, а я тут дурака валяю! – этим возгласом Карлсон перебил общее смутное настроение и унесся прочь.
Широков с той же внезапностью выхватил папку из Валькиных рук.
– Только один кусок, Изабо! – потребовал он. – Напоследок! Это не самый скверный кусок! Просто я не знал, куда это вставить… впрочем, теперь это уже безразлично…
– Я те вставлю! – рассердилась Изабо. – Положи пьесу на место!
Но Широков не послушался и моментально отыскал тот дорогой его сердцу кусочек.
– Тут я, кажется, что-то нащупал!.. – жалобно сообщил он. – Слушайте!.. «Ты жалеешь решительно обо всем?» – спрашивает она". – «Да нет, конечно. О том, что помчался из Михайловского в Петербург с письмом Жанно Пущина и успел прямиком на Сенатскую площадь, что вел себя достойно, что разделил участь друзей моих, что поддался прекраснейшему порыву души – нет, не жалею. Я же мечтал об этом. В тот день все было прекрасно, смерть нам тоже казалась благородной и прекрасной. Так что лучше бы уж мне быть на той виселице…» – «Опомнись, Сашенька!» – в ужасе восклицает она, но он уже увлечен мыслью, он уже воспарил! «Я погиб бы тогда первым поэтом России, и потому не был бы забыт. А теперь ежели какой любитель российской словесности вспомнит господина Пушкина, литератора, то по таким его виршам, которые он бы собственной рукой уничтожил, попадись они мне теперь…» – «Мало ли ты их уничтожил тогда?» – с горечью спрашивает она. "Помилование, которому все так обрадовались тогда, и я тоже, это помилование было ловким, о, потрясающе ловким ходом – оно сорвало с меня и лавровый венец, и терновый венец, и вот стою я непонятно где и непонятно зачем, с непокрытой головой, в Бог весть каком году… и имеет ли это значение? Для России я остался где-то в двадцать пятом. Я должен был – да что я говорю, я обязан был погибнуть тогда, чтобы все всколыхнулось, чтобы все содрогнулось и над Россией пронесся глас: «Горе народу, позволяющему убивать своих поэтов!…»
– Стоп! – Изабо грохнула кулаком по столу. Валька замер с открытым ртом, изумленный, ожидая еще каких-то взволнованных слов, но она молчала и лишь полминуты спустя сказала негромко:
– Крепко сказано.
– Сказано крепко, – согласился довольный Широков. – Сам не поверил, когда написалось. Это надо мной Чесс витал.
– Ага, – неожиданно подтвердил Валька, ощущая тот же странноватый взлет, что и полчаса назад, когда зло поддел Карлсона, когда руки вытворили нечто, совершенно ему не свойственное. Но взлет был мгновенным – мелькнул в глазах узор из турецких огурцов на ледяной ткани, мелькнул разложенный лист нотной бумаги, и все погасло, и вспоминать, как это так получилось, было уже бесполезно.
– Дальше! – потребовала Изабо.
– Дальше нет.
В голосе и во взгляде Широкова было то же ощущение мгновенности и неповторимости случайного взлета.
– Послушай… А он сам так когда-нибудь говорил? – спросила Изабо, и непонятно было, о ком это она.
– При мне вроде нет, а без меня – не знаю, – ответил Широков, и Валька понял, что речь шла все-таки о Чессе.
Тем временем за окном начались бурные события. Подкатил грузовик с досками, их под руководством Карлсона стали сгружать, и это отвлекло всех троих от пьесы.
А потом Широков с Изабо затеяли какой-то непонятный Вальке спор о том, кого раньше нельзя было публиковать, а теперь – за милую душу. Они перечисляли фамилии, которых он даже от тещи не слыхивал, и в пылу полемики не обратили внимания, что машина разворачивается и уезжает.
Карлсон, войдя, встрял в разговор и напомнил, что все эти опубликованные – давно покойники.
– Тебя послушать, так нам с Толиком тогда нужно было скоренько повеситься, чтобы заслужить право теперь пообщаться с народом! – отрубила Изабо.